Сила человеческой совести все же так велика, что никогда нельзя окончательно терять в нее веру.» Много лет держала я в памяти этот рассказ. Жила с ним. Прочитала его в далеком детстве, затем место события и разные подробности преломились в памяти, но сам рассказ не отпускал меня никогда. Хотя думаю иногда, в каком бы гетто это не произошло, в Рижском или Минском, не столь существенно… Счастье, что были такие всплески душевной щедрости у людей. Иначе сегодня нас было бы меньше… И жаль, что неизвестно, получил ли герой этого рассказа статус Праведника Мира! Но я рада, что теперь истина восстановилась и не нужно пересказывать этот эпизод по памяти. Просто дать слово гениальному писателю Константину Георгиевичу Паустовскому. Это — отрывок из его книги «Начало неведомого века» ___________________ «Сила человеческой совести все же так велика, что никогда нельзя окончательно терять в нее веру.» «Недавно знакомый писатель рассказал мне об этом удивительную историю. Писатель этот вырос в Латвии и хорошо говорит по-латышски. Вскоре после войны он ехал из Риги на Взморье на электричке. Против него в вагоне сидел старый, спокойный и мрачный латыш. Не знаю, с чего начался их разговор, во время которого старик рассказал одну историю. – Вот слушайте, – сказал старик. – Я живу на окраине Риги. Перед войной рядом с моим домом поселился какой-то человек. Он был очень плохой человек. Я бы даже сказал, он был бесчестный и злой человек. Он занимался спекуляцией. Вы сами знаете, что у таких людей нет ни сердца, ни чести. Некоторые говорят, что спекуляция – это просто обогащение. Но на чем? На – человеческом горе, на слезах детей и реже всего – на нашей жадности. Он спекулировал вместе со своей женой. Да… И вот немцы заняли Ригу и согнали всех евреев в гетто, с тем чтобы часть убить, а часть просто уморить с голоду. Все гетто было оцеплено, и выйти оттуда не могла даже кошка. Кто приближался на пятьдесят шагов к часовым, того убивали на месте. Евреи, особенно дети, умирали сотнями каждый день, и вот тогда у моего соседа появилась удачная мысль – нагрузить фуру картошкой, «дать в руку» немецкому часовому, проехать в гетто и там обменять картошку на драгоценности. Их, говорили, много еще осталось на руках у запертых в гетто евреев. Так он и сделал. Перед отъездом он встретил меня на улице, и вы только послушайте, что он сказал. «Я буду, – сказал он, – менять картошку только тем женщинам, у которых есть дети». – Почему? – спросил я. – А потому, что они ради детей готовы на все и я на этом заработаю втрое больше. Я промолчал, но мне это тоже недешево обошлось. Видите? Латыш вынул изо рта потухшую трубку и показал на свои зубы. Нескольких зубов не хватало. – Я промолчал, но так сжал зубами свою трубку, что сломал и ее и два своих зуба. Говорят, что кровь бросается в голову. Не знаю. Мне кровь бросилась не в голову, а в руки, в кулаки. Они стали такие тяжелые, будто их налили железом. И если бы он тотчас же не ушел, то я, может быть, убил бы его одним ударом. Он, кажется, догадался об этом, потому что отскочил от меня и оскалился, как хорек… Но это не важно. Ночью он нагрузил свою фуру мешками с картошкой и поехал в Ригу в гетто. Часовой остановил его, но, вы знаете, дурные люди понимают друг друга с одного взгляда. Он дал часовому взятку, и тот сказал ему: «Ты глупец. Проезжай, но у них ничего не осталось, кроме пустых животов. И ты уедешь обратно со своей гнилой картошкой. Могу идти на пари». В гетто он заехал во двор большого дома. Женщины и дети окружили его фуру с картошкой. Они молча смотрели, как он развязывает первый мешок. Одна женщина стояла с мертвым мальчиком на руках и протягивала на ладони разбитые золотые часы. «Сумасшедшая! – вдруг закричал этот человек. – Зачем тебе картошка, когда он у тебя уже мертвый!-Отойди... Он сам рассказывал потом, что не знает – как это с ним тогда случилось. Он стиснул зубы, начал рвать завязки у мешков и высыпать картошку на землю. «Скорей! – закричал он женщинам. – Давайте детей. Я вывезу их. Но только пусть не шевелятся и молчат. Скорей!» Матери, торопясь, начали прятать испуганных детей в мешки, а он крепко завязывал их. Вы понимаете, у женщин не было времени, чтобы даже поцеловать детей. А они ведь знали, что больше их не увидят. Он нагрузил полную фуру мешками с детьми, по сторонам оставил несколько мешков с картошкой и поехал. Женщины целовали грязные колеса его фуры, а он ехал, не оглядываясь. Он во весь голос понукал лошадей, боялся, что кто-нибудь из детей заплачет и выдаст всех. Но дети молчали. Знакомый часовой заметил его издали и крикнул: «Ну что? Я же тебе говорил, что ты глупец. Выкатывайся со своей вонючей картошкой, пока не пришел лейтенант». Он проехал мимо часового, ругая последними словами этих нищих евреев и их проклятых детей. Он не заезжал домой, а прямо поехал по глухим проселочным дорогам в леса за Тукумсом, где стояли наши партизаны, сдал им детей, и партизаны спрятали их в безопасное место. Жене он сказал, что немцы отобрали у него картошку и продержали под арестом двое суток. Когда окончилась война, он развелся с женой и уехал из Риги. Старый латыш помолчал. – Теперь я думаю, – сказал он и впервые улыбнулся, – что было бы плохо, если бы я тогда не сдержал себя и не ударил его.. __________________